Бета: non-grapho
Рейтинг: R
Пейринг: Рубиновая Королева/Смерть, Эрвин/рассказчик
Жанр: ангст
Размер: мини
Статус: закончен
Саммари: В этом тексте переплетены две истории. Древняя легенда рассказывает о самой Смерти и ее верной подруге, а потом оживает в современно мире, доживающем свои последние часы.
Предупреждение: жестокость
От автора: Текст был написан на конкурс по вот этому арту авторства Jen & Kris

В те времена, когда тополя за нашими окнами были совсем маленькими, а радужные осколки звезд не превратились еще в фонари, на свете жила одна королева. Иней застыл на ее коже - и та стала белоснежной, в волосах запуталась студеная ночь - и они стали черны, а глаза ей заменили капли расплавленного неба. И жила она так долго, что и не упомнить было, сколько лет волочился за ней шлейф из бархатной дремы. Каждый день был для нее часом, год - минутой, а век - заледенелой секундой. Стекало по стенам ее замка время, облетали каменными лепестками скульптуры, но никто не посещал ее покои.
читать дальше
Не открывай глаза - я нарушу правила, я испугаюсь твоего взгляда.
Прошу, не открывай - так будет лучше для нас обоих. Но если уж настал мой черед просить - я попрошу не называть моего имени.
-Эрвин…, - я не думаю, что у моего имени действительно такой вкус. Вкус хрипа и запекшейся крови.
Только единожды в столетие отворялись ворота, и вступала во владения ее сама Смерть.
Еще издали слышала Королева стук конских копыт, под которыми покрывалась трещинами площадь перед башнями. И слышала она, как тянется за смертью шлейф, шурша по каменным плитам. И слышала крики тех, кто в складки бархатные зашит был.
Ступали ее сапоги по мертвой земле - поднималась пыль да с золой смешивалась. Шла она не живая - не мертвая, незваная - нежданная, и только волки ее дыханию воем вторили.
Ветер бросал в лицо ей холодные бураны, сосульками замораживал локоны ее, когтями ледовыми из глазниц очи ее темные рвал. Но стоило лишь взгляд ей свой сумрачный, беспросветный на ветер кинуть, как сворачивался он у ног ее псом покорным.
Так брела она по двору, и тоскливо выли псы в будках, и стыла в их жилах кровь, и в сосульки превращалась шерсть их. Горелыми клочьями облетали на землю ее рукава, пока не растворяла она огромную дубовую дверь и не ступала на скользкий мраморный холод.
Этот день совсем не такой, каким мы хотели бы его видеть. Он не наполнен грозой и качанием тополиных ветвей, нет и пепельно-серых туч, которые он так любит. А у меня нет его тепла и привычного повиновения. Погруженное в дурман сильных обезболивающих тело растекается в моих руках, наблюдает закрытыми глазами. За мной, за нелепыми и неумелыми движениями - я никогда не был ни хирургом, ни швеей.
Но, когда он произносит имя….
Имя, Эрвин! Неужели я прошу так много?! Когда ты произносишь имя, я могу думать только о наказании. О вое воздуха, рассеченного напополам, и о рдеющей полосе на спине. Полосе, взрывающейся твоей кровью, и моим горько-сладким удовольствием.
Кажется, шприца оказалось мало, хотя меня и уверяли в обратном. Иначе он бы не стал кричать.
У меня никогда не хватало воображения, чтобы понимать его рисунки, в его стонах угадывать свое имя, а теперь вот - в хрипах какие-то слова.
Из-за холодного освещения его тело кажется синеватым, почти прозрачным – видно, как напряжены мышцы - еще немного, и я смогу различить, как по сосудам переливается теплая кровь. И потому я тянусь к выключателю, чтобы остаться в пастельном свете нескольких бра.
У него руки холодные, точно у мертвеца, и мне кажется удивительным, что под верхним слоем кожи мышцы теплые и похожи на растительные волокна. И совсем уж странно, что он кричит, не открывая глаз. Не молит ни о чем, а просто кричит, инстинктивно догадываясь, что сопротивляться невозможно.
С его умением подчиняться могло бы сравниться только мое умение подчинять себе.
И, если бы я был более романтичным, то думал бы, что мы – две половинки одного целого.
По широкой, каменным водопадом низвергающейся лестнице поднималась она к Королеве И была та единственной, кому Смерть в ноги кланялась.
И улыбалась ей Королева.
И снимала Смерть черную вуаль свою, и глядели застывшие снежинки на юное лицо, темными кудрями обрамленное, да в глаза, полные бледной сини, засматривались.
И, поправляя черные змеи волос, спускалась Королева, садясь на ступени подле Смерти, и поднималась та на трон ее, ледяной фигурой застывая. Но сколь долго ни сидела – лишь оттаивала больше, и опускались на щеки роз лепестки, и играли на губах алые блики.
По ледовому полу скользили мягкие ткани их одежд - мягкого, звериным мехом убранного, платья Королевы, и платья Смерти, сажей осыпавшегося. Но стоило Смерти убор свой скинуть, да стан свой тонкий показать, как являлось белое ее платье, красным бисером шитое. И было то платье саваном, а была Смерть - невестою огня, первородного, тела на смертном одре гложущего.
Голос у Смерти тихий был и, словно на ухо, шептала она Королеве стихи свои, лучами лунными сшитые. И так говорили они, пока не восходило из-за изрезанных вьюгой гор бледное, матовое солнце.
А если светило дневное долго восходить не хотело, в облаках вздувающихся нежилось, сплетались их тела – и теплой, словно кровь, становилась Смерть, и холодной, словно горный родник – Королева.
Но стоило солнцу застать их и на пальцы сплетенные лучи огненные бросить, поднималась Смерть с трона ледового, бархатом обшитого и рубинами украшенного, тянула руки свои длинные, зябкие, обнимала Королеву, да повторяла слова, людьми давно позабытые: «Не зови Смерть свою. Сама придет, не проси у ней ничего - сама получишь все».
И тосковала Королева по ней. Но не просили свидания, лишь пылинками оседали на сердце ее секунды.
И век за веком искала она взглядом фигуру, на лихом коне гарцующую, в платье черного бархата облаченную. И видела Королева, как та ей улыбается.
Крови много – вокруг побагровевшими снежинками валяются тампоны, а я все достаю новые и новые из выпотрошенных пачек, кидаю на пол использованные, и снова и снова прижимаю к ранам.
Я сделал несколько неудачных разрезов – кожа со лба сходила медленно, словно приклеенная, и мне казалось, что я чищу огромную рыбину.
Я вегетарианец, жаль.
В детстве я ловил таких на спиннинг - забрасывал крючок с наживкой в самую тину, вынимая прятавшихся там рыбин. Их мутные глаза - почти белого, отдающего перламутром цвета - таращились, как у Эрвина. У Эрвина, которому хватило одного пузырька, чтобы избавиться от чувств и мыслей, но не от боли.
Настенные лампы таращатся мандариновыми глазами, провода, словно трубки капельниц, тянутся к розеткам, щупальцами оплетают ножки стульев, двух облезлых кресел с выбитым поролоном. Нервы, как тонкие струны или оголенные провода - натянутые, вибрирующие. Их медный гул отдается где-то в голове, медленно нарастет, становясь настолько громким, что я едва слышу свое дыхание. Он отдается в локтевых сгибах. Отдается так, будто я танцую один из этих нелепых новых танцев – двигаю руками, ничего больше.
Свет ламп достаточно ярок, чтобы я видел каждую деталь, каждый надрез, каждый шов, который мне предстоит сделать. Но из-за этого блеска, этих синеватых полутеней мне кажется, что кожа на моих руках вот-вот слезет, будто от ожога. Руки дрожат, и она вот-вот начнет сыпаться вниз, ошметками, похожими на размокшие в воде кукурузные хлопья.
В свете мандариновых глаз не так страшно - мы часто засыпали в оранжевом полумраке В калейдоскопе серо-синих теней и оранжево-палевых оттенков.
Я представлю, что он спит.
…Шли века – длинные и неотвратимо-тяжелые.
Старилась Королева. Стоило ей из замка на свет вечный, свет сияющий, солнечный выйти, как быстрыми осами пролетали секунды, покрывались их крылышки прожилками, инеем. И умирало время вокруг Королевы.
Но чем больше трещинок покрывало ее виски, тем сильнее хотелось ей из замка выбраться. Точно медведица, томилась она в берлоге своей и выбраться мечтала, чтобы последний рассвет встретить.
Наблюдала Королева, как свершаются не ее приказы, как горят костры, и тысячи душ в предгрозовое небо поднимаются. Как, ощериваются пасти злобные, крови жаждущие, как идет брат на брата войной. Но и такими, зверям подобными, нравились ей люди, и думала она - растает снег, и уйдет она вниз, по склону горы. И сожгут кости ее, и взовьется она в небо цветком огненным, и разнесет ветер пепел ее, кровь ее, морозом выжженную. И подаст ей руку темноокая Смерть.
Но не таял снег, и, как прежде, лежала земля им, словно цепями, скованная. И проносились чумным караваном дни. И близился к концу еще один век.
Не каждый день даришь человеку, что-то, что он оценит только после смерти. Посмотрим, привыкну ли я.
Когда мы ходили на реку, я всегда думал, что произошло бы, если бы я сам заглотил чью-то наживку, как те большие скользкие рыбы. Они открывали рот, а их глаза смотрели тупо и безразлично. Мерзкие твари, теряющие свою красоту при расставании со своими темными омутами и илистыми мелководьями.
Дело не в том, что они заглатывали наживку. И даже не в том, что некоторые срывались с крючка. Просто мне всегда казалось любопытным, почему глаза этих тварей, еще живых, рефлекторно открывающих рот, будто способны дышать, настолько безразличны?
Я предпочитал рассказывать об этом, попивая пиво, чтобы мои вопросы не казались настолько нелепыми. В крайнем случае, всегда можно было сказать, что последняя кружка была лишней и отправиться домой. К мандариновым лампам и незаживающим порезам на руках Эрвина.
От локтя до запястья - ровные полосы, словно тигровые, но место черных на рыже-белом – красные на пастельно-бежевом. Он стал наносить их, узнав, что самоистязание приводит к выбросу эндорфинов. Кто-то ест шоколад, уплетая плитку за плиткой, а он заставляет собственные руки улыбаться десятками порезов – суженые к концам и утолщенные по центру, они, и правда, похожи на растянутые в гримасах рты.
Его раны улыбаются мне и сейчас, когда я аккуратно отделяют верхний слой кожи у него на лбу.
Эти рыбы…Я не мог успокоиться. Я все думал, неужели человек встречает свою смерть также безразлично? В те секунды, когда сознание пропадает, а душа, если только существуют в душе этот двадцать один невидимый грамм, отделяется… Неужели можно быть настолько безразличным к тому, что ждет нас там?
А потом я услышал одну историю.
Девушка, повернутая на оккультизме, на старых легендах, а, проще говоря, на бреде выживших из ума старух, рассказала историю, которую ей, в свою очередь, поведало одно очень важное и серьезное лицо. Она так и сказала – “важное и серьезное”.
Она глотала виски, водя пальцами по стойке бара, интересуясь в равной степени мной, пустым стаканом в руках бармена и телевизором с приглушенным звуком. Глотала и говорила, что и у смерти есть свои грехи, что у смерти была любовница, которой та позволила собрать лучших людей по всей земле. Собрать и увести за собой в качестве слуг туда, где нет времени и пространства. Туда, где можно переждать конец света.
- И, если ты представляешь Смерть костлявой старухой с клюкой, ты глубоко заблуждаешься.
Она много говорила в тот вечер, а еще больше пила, и никто в здравом уме не поверил бы ее словам. А я поверил. И понял.
Понял, что та белесая пленка, та муть в рыбьих глазах перед тем, как они издохнут, лежа на горячем песке - вовсе не безразличие. Рыба глупа, подумал я, но не настолько, чтобы быть безразличной к тому, что за гранью ничего нет. В конце концов, надо же мне было во что-то верить?
Присмотритесь к людям, которым только что-то сообщили, что их дом разрушен, что их семья погибла в автокатастрофе, что они неизлечимо больны. И, если достанет смелости, загляните им в глаза. Остекленевшее отчаяние, кукольное, фарфоровое, мутное, точно что-то клубится внутри черных зрачков.
И я понял – рыба ничего не видит. Эти низшие создания, всю жизнь проведшие в поисках корма, - и те отчаиваются, когда видят, что за гранью нет ничего.
_Она_ не приходит к ним.
Приближалось время визита гостьи незваной.
И вот, кутаясь в сожженную зарю, явилась в замок Смерть.
Скинула она с плеч зарю, поднесла к лицу костистые руки, точно о свет своих глаз согреться хотела. И молвила тихо, точно пара снежинок на зеркало льда опустилась.
- Мало дней, а ночей еще меньше коротать тебе, Королева, в могиле своей каменной. Суждено тебе теперь прахом, да смрадом рассыпаться-разлететься. Но по дружбе нашей дам я тебе отсрочку, да подарок сделаю. Сможешь ты за собой в лучший мир людей увести да не дать им последний закат солнца и луны увидеть. Гостями моими, а не рабами будут. И возьмешь их в свиту свою, а для того, чтобы узнать мне их среди прочих - дай ты каждому по рубину из своей короны да скажи, чтобы не отдавали никому. И будет твоя свита с тобой, и узреешь ты всю красоту вечности.
Но заметила Королева, как дрожат руки белые, как горят глаза черные, безумием да отчаянием, обвила руками стан ее хрупкий и промолвила:
- Да будет так, как скажешь ты, Владычица, последую за тобой хоть на пир, а хоть и на поле бранное, и много ночей вместе встретим, и много минут вдвоем растратим.
Каждому нужен собственный идол, собственный мессия, способный в назначенный час отвести беду, под ручку препроводить в Рай, а, если не повезет, то и в следующую жизнь.
Моим мессией, посланным, чтобы спасти, стала Рубиновая Королева.
И приятелям, согласившимся пропустить со мной кружечку пива в ближайшем баре, оставалось лишь слушать, не веря своим ушам. За те месяцы, пока они, да и Эрвин, не прекращали крутить пальцами у виска, мне пришла на ум еще одна важная деталь. А именно – как взять Эрвина с собой.
В глубокой, поддерживаемой обезболивающим дреме он лежит передо мной - уязвимый, с осколками красного стекла, зашитого под кожу на лбу. Крупные стежки закрывают рану, плотно прилегая один к другому, не позволяя вылиться ни единой капле крови. Куски стекла тускло поблескивают, подмигивают, и мне кажется, что Королева придет за ним с минуты на минуту. Его живот вздымается медленно, с промежутками длиной в половину минуты, словно в заметной съемке.
И я вспоминаю, как на кухонном полу, на черно-белом кафеле обнаружил осколки – рубиново-красные, переливающиеся в солнечных лучах.
Осколки вазы стали шансом, который я не мог опустить.
Чертовски сложно переступать через собственные принципы. Обманывать себя, обманывать собственного идола. И, чтобы совесть утихла, необходимо лишь представить того, для кого ты совершаешь преступление.
Мое Божество в алых одеждах одарит меня, когда я переступлю черту. Я увижу рубиновый свет, льющийся из ее рук. И тогда я попрошу только об одном: пусть Эрвин, пойдет с нами. И я верю, что, увидев, на что я пошел ради него, она согласится.
Я защитил его от всего мира – камни под его кожей сверкают, будто капли крови на терновом венце Старого Спасителя. Я защитил его, сделав новым избранным, отмеченным еще при жизни. Моим Избранным.
И только с рассветом расстались они, попавшись в солнечную паутину.
Набросила Смерть накидку свою черную, да лицо вуалью закрыла.
Пронеслась под аркой на коне вороном и скрылась в туманах пепельных…
А Королева, в шелковую мантию облачившись, пошла в другую сторону счастья искать да рубины алые из короны раздавать.
Так и ходит до сих пор, кусочками бессмертия достойных вознаграждая.
Мандариновые глаза закрываются с рассветом, и их черные жилы, втягивающие электричество, перестают гудеть. Солнечные лучи, крадутся, готовые напасть на спящих, застав их врасплох среди белоснежных простынь и шерстяных одеял. Они оседают на подоконнике вместе с пылью, залегают в грубых складках занавесок, забиваются за двери стеклянных шкафов.
Красное стекло, голубое, желтое... Солнечный свет отражается от стенок ваз и бутылок, полных высушенных роз. Окрашивает и наполняет оттенками воздух, предметы, нас самих, отгоняет непрошеных ночных теней – мотыльков. Пока улицы не захватили обладатели серых курток и безразмерных плащей, все кажется светлым и радостным. Не таким, как вчера. Стеклянные сокровища в шкафу тихонько вздрагивают, а их грани переливаются ярко и беззаботно.
Придет время и весь мир превратится в рассвет, в незамутненный вечный свет, разбавленный бликующей радугой. Придет время, Эрвин, и все драгоценности мира я брошу к твоим ногам.
@темы: Закончен, Ангст, Психологический рассказ, Мини, R, Слэш