После смерти от людей остаются слова
Название: Спор пальцев и струн
Автор: Ne Bi Shi
Бета: нет
Рейтинг: G
Размер: 4727 слов
Жанр: мистика, философия
Статус: закончено
Саммари: Музыкальный инструмент, обладающий недоброй душой, оказывается у разных хозяев
Примечания:
читать дальшеГуцинь - вид цитры.
Дун Мэй — зимняя слива (слива - символ зимы),
Гаофэн — вершина горы,
Тао — персик (символ весны),
Гуанмин — яркий, светлый,
Хоянь - пламенеющий,
Фэн Тянь — ветер неба.
Имеются ввиду 8 триграмм «Книги Перемен»:
Дун Мэй — вода, Гаофэн — гора, Тао — земля, Гуанмин — гром, Хоянь — огонь, Фэн Тянь — ветер, который начинает восхождение к небу; сама тема музыки — триграмма водоема (культура).
читать дальшеЗимняя слива
Дун Мэй устала, но продолжала стоять окна. Отойти означало признать, что он не придет. Шаль не согревала замерзающее в одиночестве сердце. Дун Мэй грустно улыбнулась и потерла глаза. Слезы все равно успели сбежать из плена век. Сумерки стали темны, и она на ощупь отыскала гуцинь. Семь струн — лед, которым она хотела бы изрезать пальцы. Гаофэн не придет, но ей нельзя плакать, потому что он не любит заплаканных лиц. Дун Мэй плакала через музыку, и ей становилось легче.
Гаофэн был весел и учтив, и его глаза говорили —ни капли не раскаивается в несдержанном обещании. Он беседовал с отцом по делам, но иногда бросал взгляды на стоящую рядом, поникшую Дун Мэй. Отец, заметив это, увел гостя в другую комнату, а ей велел принести чай. Дун Мэй хотелось поскорее соединить листья и воду, чтобы увидеть Гаофэна вновь, но ведь это был чай для дорогого человека. И чай стал больше, чем чай, огонь, греющий воду, больше, чем огонь, а прозрачная струя воды лилась как трепетная музыка, такая же, как в душе Дун Мэй.
Перед уходом Гаофэн подмигнул ей и незаметно передал белый цветок мальвы. Он был потрепан и измят, и вода бы уже не позволила ему жить дольше. Одна ночь оставалась у него, и Дун Мэй всю ночь жгла тайком свечи, чтобы смотреть на лепестки и вспоминать Гаофэна. Мать выбросила утром цветок, выпавший во сне из руки Дун Мэй. Не найдя его, она сильно опечалилась. Гуцинь взял ее чувства, вплел между струнами и вернул обратно песней тоски по Гаофэну.
— Дун Мэй, я хочу поговорить с тобой о Гаофэне.
— Да, отец.
— Я знаю, что ты неравнодушна к нему, но послушай мои слова. Он надежен в торговле, но я бы не никогда не выбрал его мужем для своей дочери. Он ветрен и играет женщинами. Даже если он что-то пообещал тебе — не верь.
— Ты не знаешь его, — Дун Мэй отвела глаза в сторону.
— Я знаю его лучше тебя, и знаю жизнь. Тебе пришла пора выходить замуж, и я нашел тебе хорошего мужа. Он добрый человек и никогда не причинит тебе боли.
— Я выйду только за Гаофэна.
Отец покачал головой.
— Нет, я запрещаю тебе! Ради твоего же блага. Через пять дней приедет тот, кто станет твоим мужем.
Дун Мэй ничего не ответила. Внутри нее роилось черное облако горечи и обиды. Девушка не могла выплеснуть ее на отца, которого любила, потому заперлась в своей комнате. Она не могла даже плакать, ведь источником чувств была злость - за несправедливую судьбу, за какого-то неизвестного жениха, за отнятого Гаофэна. Злость кипела под пальцами, и они по привычке нашли струны. Гуцинь не хотел рождать мелодии, не соглашаясь с беспокойством души девушки, но Дун Мэй продолжала его терзать. Она играла на нем неистово, желая музыкой уничтожить весь мир, и в какой-то миг струны и мосты подчинились ей, и мелодия стала набирать силу — недобрую и разрушительную. Сердце Дун Мэй истекало кровью, и она смешивалась с кровью музыки, заставляя гуцинь стать таким же, как Дун Мэй.
Пять дней она играла, и гуцинь не снимал груз с плеч, а наоборот, прибавлял камней. Она избивала себя музыкой, вновь и вновь переживала боль, которая теперь стала еще больше.
Прошел год с последней встречи с Гаофэном. Дун Мэй стала чужой женой и даже почти смирилась с этим. Сначала она хотела заставить мужа вернуть ее обратно родителям, но он и вправду был добрым человеком, и Дун Мэй перестала изводить его.
Однажды она увидела Гаофэна на улице. За год он возмужал и стал еще красивей. Он узнал ее, шутливо приподнял шляпу и не придержал шага. Белый костюм сверкал на солнце, и она еще долго стояла на месте, ослепленная встречей. Все, что она сумела запереть внутри, вырвалось наружу с новой силой. Она стала спрашивать, почему Гаофэн здесь, и ей назвали заветный адрес. Дун Мэй ушла искать дом Гаофэна. Город слышал ее шаги от одного края до другого. Но Дун Мэй узнала, что разыскиваемая старая улица когда-то тянулась до ее собственного дома. Стены Гаофэна она сможет видеть всего лишь выйдя за калитку. Он недавно переехал сюда, чтобы начать новое дело. Дун Мэй стала часто видеть Гаофэна, и дурное желание появилось у нее — соблазнить его во что бы то ни стало. Она стала прихорашиваться и частенько гулять по кварталу, надеясь его увидеть. У нее получалось, и Гаофэн даже несколько раз заговаривал с ней и одаривал теплым взглядом, но ничего более. Он держался в стороне от той, которую уже бросил. Дун Мэй не оставляла попыток. Жизнь обновилась, как обновляются каждый год цветы.
На улице стало очень шумно, и Дун Мэй с мужем вышла поглядеть, что такое. Толпа наряженных людей несла свадебный паланкин и выкрикивала пожелания благополучия. Дун Мэй вспомнила, как и ее несли так, безутешную и безрадостную, и ей захотелось увидеть лицо невесты. Ей захотелось, чтобы та тоже была несчастна. Но лицо невесты озаряла улыбка победительницы, она смеялась и торжествовала. Дун Мэй решила пройтись с процессией, чтобы увидеть и жениха, и каково было удивление, когда повозку остановили у дома Гаофэна. Он вышел вперед, увитый цветами и лентами, и стал прорываться к паланкину. Дружки сдирали с него украшения и силились не пропустить жениха, но он всех растолкал и подал руку невесте. Дун Мэй видела, с какой нежностью они смотрели друг на друга, и это поразило ее. Она сбежала домой, судорожно стала искать гуцинь среди позаброшенных вещей из отчего дома, рывками развернула окутавшую его ткань и замерла над ним, тяжело дыша. Гуцинь напомнил о всех встречах с Гаофэном, всех обещаниях, всех несбывшихся надеждах.
— Лучше бы ты никогда не лгал мне! — прошептала Дун Мэй, и голос был низок и исполнен ненависти. — Лучше бы тебя никогда не было!
И она заиграла. В комнате стало темнее, и переборы струн делали сумрак еще тяжелей. Мелодия вилась, как ядовитый плющ, отравляя воздух, но позволяя Дун Мэй дышать. Она была готова умереть, а музыка поддержала пламя жизни. Оно было черно, и начинало плясать только тогда, когда она касалась струн. Дун Мэй стала тенью себя, что набирала силу лишь вместе с темными аккордами гуцинь. Она прожила долго, не заметив ни смерти мужа, ни смерти Гаофэна, и никто не знал ее тайны.
Похищенная весна
Тао с восторгом глядела на инструмент.
— Моя прабабушка хорошо играла?
— Дед говорил, что очень. Только ему не нравилась ее игра. Она была слишком тяжелой и после болела голова. Но он просто не любил шума, так что, думаю, это совсем не из-за музыки.
— Такой красивый гуцинь!
— Надо бы струны заменить.
— Нет же, эти по-прежнему хорошо звучат.
— Я бы поменяла. И познакомилась бы получше, и сделала чуть больше своим. Слишком старый он...
— Это надо уважать.
Тао прижалась к нему, и от тепла ее кожи разогрелось дерево корпуса. Инструмент жадно впитывал ее жизнь, но Тао даже обрадовалась этому — она ему понравилась.
Тао была так взволнована появлением нового гуцинь, что долго не решалась начать на играть. Когда же ее разум очистился, она долго просидела перед струнами, пытаясь понять, какой у него характер. Гуцинь показался мрачным, но мрачным было и то время, в которое жила прабабушка Дун Мэй. Наконец Тао решилась, и тонкие пальцы извлекли первые звуки. Они были чарующими. Каждая струна словно имела свою историю и хотела поведать ее Тао. И она позволила гуцинь вести руки, и с восторгом слушала этот рассказ о былом, сохраненный деревом и шелком. Потом она попробовала сыграть «Речные ивы», но инструменту не понравилось — подушечки пальцев стали срываться со струн, да и сам инструмент потерял свой прекрасный голос, больше скрежеща, чем звуча. Тао в растерянности попробовала сыграть еще несколько знакомых мелодий, но лишь еще больше расстроилась. Хотела отложить на время, но оставалась еще одна мелодия, которая никак не получалась на ее первом гуцинь. Ради нее она просила новый. Первые аккорды удались хорошо, и музыка потекла, захватывая все ее существо. Гуцинь словно одобрил печаль этой песни, слова которой принадлежали женщине, расставшейся с возлюбленным и ставшей от горя ведьмой. Ее распевали актеры уличного театра, а то, что поют они, потом поет весь город. Тао много раз смотрела, как движутся руки старика, аккомпанирующего представлению, как печально лицо, когда он начинает играть, как грозно сдвигаются брови, когда актеры надевают маски демонов, показывая превращение бедной женщины. Он проживал эту придуманную кем-то историю, как свою настоящую жизнь, сливался с музыкой, и Тао никак не могла увидеть конец игры и запомнить аккорды. Она забывалась в искренности старого музыканта и, когда наваждение проходило, толпа уже бросала актерам деньги. Она много раз пыталась подобрать окончание по памяти или придумать его, но все было не то. Тогда Тао поняла — ее гуцинь не может сыграть это. Он был похож на нее — светлое дерево, белые струны, высокий и чистый звук. Ее гуцинь был создан для весны и легкого настроения, он успокаивал и развеивал дурные мысли. Когда ее мать дарила его, она сказала:
— Если повезет, ваши имена будут совпадать.
Так и вышло, и весеннее имя Тао носила и она, и ее звучащий друг.
Их семья любила музыку. Играли и мать, и отец, и оба брата, и она сама. Старший брат как-то сказал ей, что стоит поиграть на множестве инструментов, чтобы понять, какую музыку они позволят играть в совершенстве. Музыка складывается не только из души человека, но и души инструмента, и подружиться со многими гуцинь все равно, что понять много людей и себя самого. Тогда Тао и сказала матери, что хотела бы поиграть на другом инструменте. Та вспомнила про прабабушкином гуцинь и отыскала его в самом углу кладовки, удивляясь, что ей никогда в голову не приходило самой на нем поиграть — что-то удерживало. Так у Тао появился второй звучащий друг. Она очень хотела, чтобы гуцинь стал таким.
— Ты бледна в последнее время. Хорошо себя чувствуешь? — мать поставила на стол чай, и он пах травами. Значит, даже если ничего не болит, лечение началось.
— Устаю быстро.
— Спишь хорошо?
— Мне снится много вещей.
— Кошмары?
— Нет, удивительные яркие сны. Как будто много жизней проживаешь. Только утром как и не спала вовсе.
— Нужен доктор...
Доктор лишь сказал, что Тао переутомилась, но никто не мог понять, почему вдруг. Тао же не могла никому объяснить: что-то изменилось в жизни с новым гуцинь. Играть на нем было сладко. Тяжелые и грустные мелодии заставляли сердце ныть, а образы в голове оживать так ярко, что тихая Тао словно и вправду узнавала много жизней. Совсем как тот старый музыкант или актеры. Она никогда раньше не испытывала таких сильных чувств, и ей нравилось быть то брошенной, то получившей призрачную надежду, то обманутой, то мстительной, то отчаявшейся. Тысячи масок дарила игра на гуцинь Дунь Мэй, и она уже и не думала браться за свой первый инструмент. Но ее слабость росла изо дня в день, и Тао сама начала беспокоиться, что же происходит. Она вспомнила вдруг, как наполняла силой игра гуцинь Тао, и подумала, что музыка может излечить. Светлые чувства ее гуцинь и вправду помогли Тао лучше уснуть и отогнали красивые, но беспокойные сны. И она вновь стала проводить с ним больше времени, забросив гуцинь Дун Мэй.
Весенние ночи порой слишком душны, и спящему приходится нелегко. Тао долго ворочалась, пока не сбросила влажное покрывало, и наконец смогла уснуть... Но сквозь сон стало мерещиться, что гуцинь играет сам по себе. Он играет что-то тихое — и злое. Будто обида женщины, которой предпочли другую. Тао стало страшно и она хотела очнуться, но это никак не получалось — веки слиплись, а тело не слушалось. Но вдруг она услышала громкий треск и подскочила на месте — что это? Дрожа, она подошла к своим инструментам, что лежали на столе совсем рядом. На гуцинь Тао зияла трещина. Тао не поверила своим глазам, провела рукой по ее краю и порезалась, и теперь казалось, что ее родной инструмент истекает кровью. Она расплакалась над ним, и на этот плач пришла мать.
— Все хорошо, дочка, все хорошо. Это твой гуцинь взял болезнь на себя, и теперь ты обязательно выздоровеешь.
Она и сама хотела в это верить, потому что было поверье, что сломанный инструмент может быть предвестником смерти музыканта. Но кто же верит в такие страшные предрассудки, особенно когда они начинают сбываться?
Тао становилось все хуже. Она таяла на глазах, и никто не мог найти причину. Она все же перестала играть на гуцинь. Очень хотелось, тянуло вновь заполнить воздух чудесными аккордами, но не хватало сил закончить ни одной мелодии. К концу весны она перестала подниматься с постели, и врачи сказали семье, что надежды нет. Тао поняла это по их глазам. Когда смерть неизбежна, веки увлажняются и брови ломаются в узоре душевной боли. Ее семье было больно, и она даже стала мечтать, чтобы умереть поскорее и не изводить их.Умершего проще забыть, чем больного. Так она отказалась от своей жизни, и нечто рядом с ней только и ждало этого решения. Гуцинь? Тао подумала, что он теплее ее тела сейчас, будто забрал всю жизненную силу и пообещал сохранить. Вдруг Тао поняла, что вот-вот и вправду умрет. Она попросила мать сыграть, но не сказала, что на прощание. Та начала играть, и боль потери закружилась по комнате от звучания струн. Когда же над музыкой возобладала тишина, не было слышно дыхания Тао. Но если бы кто-то внимательный и бесчувственный прислушался, он бы услышал дыхание гуцинь.
Померкший свет
Хозяину магазина нравились старые вещи. Он считал, что в них живет душа, и они подобны прекрасным людям. Именно поэтому, увидев старый гуцинь у старьевщика, он тут же купил его, поддавшись обычном страху, что уведут из-под носа. Он всегда торопился с покупками вещей, и потому его дела иногда катились с горы вниз. Тем не менее, ему хватало на большой дом и пополнение коллекции. Он расставлял все вещи в пределах одной комнаты, считая, что дух времен тогда более насыщен. Постепенно ему захотелось большего, и он стал зазывать актеров на небольшую сцену, заставляя их играть старинные пьесы и приговаривая, что зрители их — предметы былых эпох. Приглашал он и музыкантов, потому что имел немало музыкальных редкостей, но сам был обделен талантом к звуку. Когда у него появлялся новый инструмент, он начинал искать по городу того, кто смог бы с ним обращаться и был бы достоин играть среди армии свидетелей истории. Ему предложили троих, но все они показались хозяину лавки натурами грубыми и неприветливыми. На самом деле, ему не хотелось много платить. Его зоркий глаз заприметил парня, который настраивал гуцинь. Видимо, он был учеником мастера. Хозяину лавки понравилось лицо, напомнившее лицо божества грома с одного из его свитков. Музыка и гром? Отличное сочетание! И он заманил бедного, а потому всегда голодного Гуанмина сначала на ужин, а потом и на работу.
Гуанмину не понравился хозяин лавки — спесивый и с причудами. Но дома хворала мать, нужны были лекарства и сытная пища. Из-за этого он забросил занятия музыкой, заставляя пальцы грубеть на разгрузке товаров. Иногда он приходил к мастеру и просил хотя бы немного поиграть. Случайны ли встречи? Именно тогда его и увидел хозяин лавки.
Голодному не понять сытого. Зачем покупать так много красивых, но бесполезных предметов, а не пускать деньги в дело? Но для Гуанмина это не касалось музыки: музыка нужна каждому, музыка делает людей лучше, а душу чище.
Хозяин лавки зажег множество свечей, и Гуанмин даже почувствовал себя неловко — такое представление. Но запах благовоний расслаблял, и он опробовал струны. Звучание старого гуцинь было интересным. Такой не был бы легок для новичка. Но Гуанмин когда-то жил музыкой, и потому принял вызов. Он начал играть старую мелодию, которую мог знать и первый хозяин гуцинь. С инструментом было сложно сладить —у стариков много тонкостей припрятано в рукаве. То, что мог сыграть этот инструмент, не смог бы никогда сыграть другой, и изучить это за один вечер — возможно ли? Гуанмин знал, где он фальшивит и проигрывает гуцинь, но хозяин лавки восторженно аплодировал, говоря, что никогда не слышал столь совершенной музыки. Льстил себе? Не чувствовал подвоха? Мастер бы отругал Гуанмина сначала за ошибки, а потом за то, что он решил импровизировать. Гуанмин считал: если хочешь понять инструмент — пробуй его так, как не написано ни в одной книге, выжми из него все спрятанные комбинации, узнай все его тайны... Этот гуцинь хотел рассказать много, но тут Гуанмину вдруг стало не по себе — он сам раскрывался перед инструментом, и тот был жаден. Инструменты почти всегда хотят, чтобы на них играли. Все вещи хотят быть использованными, и долгая жизнь без музыки портит струны и ломает корпуса. Берешь такой инструмент — и он вырывается из сна, радуется и заражает тебя этой радостью. Но сейчас все было иначе. Гуцинь жаждал заполучить Гуанмина. Гуанмин даже усомнился — он настраивает инструмент или инструмент настраивает его? Он перестал играть. Хозяин хотел продолжения, но Гуанмин сказал ему, что музыку надо вкушать понемногу, чтобы уловить все ее тонкости. Такой ответ понравился хозяину лавки. Деньги перешли в карман Гуанмина, но он не знал, хотел ли он прийти получить их снова за такую странную работу. Может, хозяин лавки специально подсунул ему недобрый инструмент или подмешал что-то в пищу или благовония, из-за чего Гуанмину стало мерещиться? Но он не сильно верил в ум хозяина, и то, что источник его беспокойства — предмет, — пугало еще больше.
Гуанмин пришел вновь. Он по-прежнему нуждался в деньгах, и ему стало интересно, сможет ли он одолеть этот гуцинь. Хозяин попросил его сыграть для ваз, и Гуанмин пожал плечами — хоть для стен и крыс, лишь бы платили. Он начал играть свою собственную мелодию, зная, что хозяин лавки не отличит ее от классики. Она была незатейлива, но приводила слушателя от зимней меланхолии к весенней радости. Когда аккорды попытались передать радость таяния снега, гуцинь запротестовал и стал ломать игру. Гуанмин никогда такого не видел — пальцы против воли стали находить другие струны и зажимать неведомые ему аккорды. Они были интересны, но то, что Гуанмин не мог управлять собой, разозлило его. Он собрал волю в кулак и снова попытался стать королем инструмента. Ненадолго это удалось, а потом Гуанмину сделалось дурно. Голова пошла кругом и в глазах померкло. Он подумал, что упал в обморок и видит странные видения. Свое прошлое. Девушку, которая оставила его. Друга, который предал его. Несправедливость, заставившая его работать, а не совершенствоваться в музыке. Гуцинь видел его насквозь и бил по больному. Гуанмин пытался вырваться из нового переживания старых ран, но не мог. Когда же он пришел в себя, то вновь увидел струны и мосты, и свои пальцы, которые завершали мелодию. Мелодию гуцинь, а не Гуанмина. Хозяин лавки сидел с открытым ртом, а на глазах его были слезы.
— Я никогда не слышал ничего подобного. Я заплачу тебе сегодня вдвое больше, и каждый раз, когда ты будешь играть так, буду приплачивать еще. Я думал, мое сердце разорвется, так много чувств нахлынуло...
Это польстило бы Гуанмину, если бы музыка была его. Страх перед инструментом возрос, но тяжесть денег заставила разум подавить боязнь.
И каждый раз он проигрывал гуцинь. Стиль ломался, как лед на реке, резал осколками слух Гуанмина, а потом инструмент принимался за его душу. Он находил в ней столь много боли, что Гуанмин не мог понять, как он жил до сих пор. Почему забыл все эти случаи, в которых судьба посмеялась, лишила лучшего, выбрала других? Открывшись тяжелой музыке гуцинь, он переживал все множество раз, и ему даже стало казаться, что это уже чужое прошлое, ставшее его собственным. Гуанмин много раз хотел бросить, но матери неожиданно стало хуже, и он уже не мог отказаться от этой работы. Хозяин же стал после каждого вечера пить с ним, желая стать ближе «настоящему человеку искусства». Гуанмин никогда не был приверженцем алкоголя, но теперь груз, легший ему на плечи, стал неподъёмен, и он забывался за стаканом. А потом он подумал — пусть инструмент делает, что хочет! И стало легче. Он садился за гуцинь, и тот захватывал власть, а Гуанмин смотрел бредовые воспоминания как фильм. Он стал тенью себя самого, и это не тревожило его, пока...
В тусклом свете лампы лицо матери казалось не таким уж больным. Каждый ее хриплый выдох резал Гуанмина по живому. Он держал ее за руку, звал и просил продержаться до доктора. Он знал, что тот уже не поможет, и не мог остановить слез. Вот его дорогая матушка открыла глаза, и в них была ясность. Она посмотрела на Гуанмина и отчетлива произнесла:
— Где мой сын? Ты похож на него, но ты не он. Где мой сын?
И, не найдя его, она не удержалась на этом свете.
Гуанмин сидел в тишине, которую нарушил звук дальнего грома. Гуцинь похитил его душу, и даже родная мать не узнала сына. Решение пришло внезапно, как молния. Он побежал к дому хозяина лавки, желая одного — разбить проклятый гуцинь и освободиться от плена. Он бежал, что было сил, и не заметил, как слева засияли фары. Удар — и Гуанмин лежал, глядя в беспросветное темное небо глазами, которые больше не мог закрыть. И в последний миг своей жизни он простил гуцинь, который пел о тех же страданиях, что выпали ему самому. Они были так похожи — Гуанмин и музыка из старых времен.
Стена огня
— Мастер Хоянь, вот он, — запыхавшийся ученик грохнул о стол тяжелым продолговатым ящиком.
— Аккуратнее!
Мастер выгнал ученика и сам стал открывать железный замок. Он не сразу поддался, пришлось даже использовать лом как рычаг. Наконец крышка была снята, многочисленные слои ткани убраны, а гуцинь извлечен на белый свет.
— Сколько же на тебе не играли?..
Хоянь потеребил пальцами струны, и они оторвались, порушив ряд мостов. Как будто клок седых волос кинули. Хоянь скоро натянул новые струны. Ему хотелось знать, стоит ли гуцинь того, что о нем говорили. Злой характер? Хоянь умел усмирять непокорных, будь то музыканты, ученики или инструменты.
Говорили, что руки Хояня меньше всего похожи на руки музыканта — разве смогут большие, кажущиеся неповоротливыми пальцы быть искусными в столь тонком инструменте, как гуцинь. Хоянь был талантлив, и грубая внешность, громкий зычный голос, порывистость и властность не мешали ему занять свое место под солнцем. Будучи тридцати лет от роду, он уже открыл школу, и придирчиво выбирал учеников, понимая, что всех желающих обучить не сможет. Если он брал, то ученик мог быть уверенным — здесь обретет опору для искусства и найдет свой стиль, пусть для этого и придется выслушивать слишком громкие крики и постоянные придирки мастера Хоянь.
— Учитель, почему вы хотите получить этот гуцинь?
— Беспокоишься, что он и меня погубит, как своих прежних владельцев?
— Конечно. С этим не шутят.
— Я всегда не прочь пошутить и поспорить. Существование этого гуцинь — вызов мне. Как мы можем быть вместе под одним небом — мастер и надменный инструмент. Инструменты похожи на жен: одни добры и отзывчивы, другие — капризны и жестокосердны. Но и их нужно возвращать в лоно музыки, потому что инструмент уже рожден. Он есть, и ему нужно играть. Если у человека дурной характер, разве его оставят умирать? Вот и я не хочу бросать хороший инструмент.
— Простите, учитель, я думал, вы хотите сделать это... ради своей славы. Справиться с ним.
— Не без этого! Сколько людей придет послушать того, кто обуздал смертоносный гуцинь!
Мастер Хоянь положил руку на струны — властно.
— Ну, послушаем, что ты мне покажешь.
Он заиграл, внимательно прислушиваясь к оттенкам звуков. Так могли звучать только старые инструменты, но ни один музыкант бы не сказал, что именно в них отлично от новых. Это был неуловимый дух времен, это был возраст инструмента, который только профан назвал бы мертвым. Гуцинь же слушал Хояня и боялся его, потому что человек был ему знакомым. У гуцинь нет глаз, и он мог ловить только звучание чужой души, и эту душу он знал, как когда-то Дун Мэй знала Гаофэна. Огонь, который не захватить, гора, до вершины которой не достать. Память Дун Мэй была смущена встречей, и потому гуцинь робел перед мастером. Но пришла ночь, когда темное сильнее, и душа гуцинь окутала спящего Хояня, надеясь поглотить его. Было нелегко пробиться в его сон, огонь этого человека опалял и слишком ярко сиял, но за светом всегда следует тень, и гуцинь отыскал ее, проскользнул в ее провал. Он поднял воспоминания, которые запечатал внутри себя Хоянь, надеясь извести человека, сломать, ведь иначе бы Хоянь мог сломать сам гуцинь.
Мастер проснулся с тяжелой головой.
— Снилось, что ты мне играешь о моем детстве. Так вот, какое у тебя желание? Но знай, я уже давно забыл все те обиды и смеюсь над ними и над собой! — Хоянь захохотал и извлек пару веселых аккордов из струн гуцинь. — Не на того напал!
Капризными называют инструменты, которые не хотят играть то, что хочет музыкант. На самом деле, они просто не подходят друг другу, в них звучит разная музыка. Но что поделать, если музыкант не может сменить партнера? Хоянь желал соревнования и теперь не собирался отступать. Он понял, какие мелодии хочет извлекать проклятый гуцинь, и решил перевоспитать его. Он много играл на нем, и хоть пальцы не слушались, как если бы он был желторотым новичком, упорством и волей Хоянь добивался своего. Он отдал этим струнам много мелодий, старых и новых, но ни одна из них не походила на ту, что Хоянь слышал во сне — он специально избегал ее. И гуцинь не хотел принимать новой музыки. Вскоре он вообще не захотел играть, но струнам ничего не остается, как звучать, если за них уже потянули.
Хоянь позвал своего близкого друга послушать игру на «том самом гуцинь». Друг пришел и сел напротив мастера единственным слушателем. Мастер Хоянь засучил рукава и с лукавой улыбкой заиграл «Ниспадающую воду». Окончил, и похлопал гуцинь по боку, мол, хорошо постарался. Но все это было фарсом.
— Никогда не встречал такого, — задумчиво произнес друг. — Ты играл совершенно, ни одной ошибки, но в музыке совсем нет той красоты, которая была раньше. Ты играешь, а гуцинь молчит. Может, это и сводило владельцев с ума?
— Нет, раньше он был более чем живым. И неприятным. Но я оказался ему не по зубам, и он стал играть так. Замкнулся в себе. Хочешь, подарю?
— Нет-нет! Пусть лучше остается молчаливым, чем проклятым.
— Я наконец соглашусь с этим. Но у меня не хватает сил его разломать, все же — старинная работа и долгая история.
— А ты отдай его в музей. Будет себе лежать под стеклом, а люди будут читать его историю с бумажки.
— Отличная идея. Так и поступлю.
Музыка ветра
Гул отдаляющихся самолетов. Гарь, мешающаяся с запахом свежего снега. Людской мир охвачен войной, мир природы не замечает этого, и все так же приходят весна, лето, осень и зима. В такой день хорошо бы погреться у друзей и послушать теплую музыку эрху, но твой друг мог погибнуть в бомбежке, а мог уйти к предкам и ты, забывая все звуки живого мира.
Фэн Тянь погиб... когда-то. Это была другая война, и тогда люди еще не придумали железных птиц и тяжелых бомб, но так же царствовал огонь и обнажались ребра зданий.
Он стоял у развалин музея искусств, которые нужны людям меньше, чем еда, кровь и чувство безопасности, а потому, пока по небу разносился гул, здесь было пустынно. Многие предметы уже разворовали, в надежде обменять их на мешочек риса или хорошо продать потом. Но этот предмет никто не взял, потому что Фэн Тянь заколдовал его. По правде, он только и ждал, когда что-то случится с музеем. Он не мог переступить его порог раньше, потому что ради красоты у входа поставили двух каменных львов-стражей, верно охранявших свой новый дом. Он много раз пытался проникнуть внутрь, но священные звери рычали на него, зная, что он пришел красть. Гуцинь, съевший не одну душу людей и обретший удивительную силу. Именно такой инструмент был нужен Фэн Тяню, ведь он погиб, а созданный им гуцинь продолжал жить и передаваться из поколения в поколение. Если бы он был сломан вместе с телом Фэн Тяня, они бы возродились духами шэнь вместе и смогли бы продолжить свой путь. Но гуцинь остался на земле, запертый в корпусе, и Фэн Тянь не мог уйти без него. Дух долго искал пропажу, но в одиночку был так слаб, что едва слышал музыку сквозь шум людской суеты. Тогда он ушел к Горе и вымолил у ее хранителя обучиться, стать сильнее. Сколько лет прошло? Он не узнал мира, в который вернулся, хотя иногда узнавал души тех, с кем когда-то жил бок о бок.
И он сумел разыскать свой гуцинь. Тот пел от одиночества и боли, и песня его была тропой для Фэн Тяна, обрывавшейся у порога музея. Запертые для духа шэнь врата, за которыми плакал его искалеченный другими душами друг.
Фэн Тянь прошел мимо поверженных стражей. Львиный каменный глаз смотрел на него с упреком, но не имел силы удержать вора. Витрина была осыпана крошевом штукатурки, и Фэн Тянь просто разломал ее, отбрасывая в сторону чудом уцелевшее стекло. Он с опаской коснулся гуцинь — узнает ли? И тот отозвался — плачем и злостью музыки. Фэн Тянь опешил. Откуда столько ненависти в инструменте? И он увидел, что на корпусе того появились теневые узоры — хоровод людей, которые вплетали в музыку свои несчастья. Фэн Тянь ухватился за узор, как за змею, и выдернул тень из гуцинь. Тень забилась на солнце, страдая от света, зашипела, уходя в небытие. Дурное растворяется, если ему не за что держаться.
Гуцинь стал творить песню благодарности и радости. Он был освобожден от болезни, мучившей его.
— Ты натворил много дурных дел. Теперь нам придется долго их искупать.
Фэн Тянь взял гуцинь в руки и зашагал наверх. Гуцинь же, что остался на земле, рассыпался в щепки.
Автор: Ne Bi Shi
Бета: нет
Рейтинг: G
Размер: 4727 слов
Жанр: мистика, философия
Статус: закончено
Саммари: Музыкальный инструмент, обладающий недоброй душой, оказывается у разных хозяев
Примечания:
читать дальшеГуцинь - вид цитры.
Дун Мэй — зимняя слива (слива - символ зимы),
Гаофэн — вершина горы,
Тао — персик (символ весны),
Гуанмин — яркий, светлый,
Хоянь - пламенеющий,
Фэн Тянь — ветер неба.
Имеются ввиду 8 триграмм «Книги Перемен»:
Дун Мэй — вода, Гаофэн — гора, Тао — земля, Гуанмин — гром, Хоянь — огонь, Фэн Тянь — ветер, который начинает восхождение к небу; сама тема музыки — триграмма водоема (культура).
читать дальшеЗимняя слива
Дун Мэй устала, но продолжала стоять окна. Отойти означало признать, что он не придет. Шаль не согревала замерзающее в одиночестве сердце. Дун Мэй грустно улыбнулась и потерла глаза. Слезы все равно успели сбежать из плена век. Сумерки стали темны, и она на ощупь отыскала гуцинь. Семь струн — лед, которым она хотела бы изрезать пальцы. Гаофэн не придет, но ей нельзя плакать, потому что он не любит заплаканных лиц. Дун Мэй плакала через музыку, и ей становилось легче.
Гаофэн был весел и учтив, и его глаза говорили —ни капли не раскаивается в несдержанном обещании. Он беседовал с отцом по делам, но иногда бросал взгляды на стоящую рядом, поникшую Дун Мэй. Отец, заметив это, увел гостя в другую комнату, а ей велел принести чай. Дун Мэй хотелось поскорее соединить листья и воду, чтобы увидеть Гаофэна вновь, но ведь это был чай для дорогого человека. И чай стал больше, чем чай, огонь, греющий воду, больше, чем огонь, а прозрачная струя воды лилась как трепетная музыка, такая же, как в душе Дун Мэй.
Перед уходом Гаофэн подмигнул ей и незаметно передал белый цветок мальвы. Он был потрепан и измят, и вода бы уже не позволила ему жить дольше. Одна ночь оставалась у него, и Дун Мэй всю ночь жгла тайком свечи, чтобы смотреть на лепестки и вспоминать Гаофэна. Мать выбросила утром цветок, выпавший во сне из руки Дун Мэй. Не найдя его, она сильно опечалилась. Гуцинь взял ее чувства, вплел между струнами и вернул обратно песней тоски по Гаофэну.
— Дун Мэй, я хочу поговорить с тобой о Гаофэне.
— Да, отец.
— Я знаю, что ты неравнодушна к нему, но послушай мои слова. Он надежен в торговле, но я бы не никогда не выбрал его мужем для своей дочери. Он ветрен и играет женщинами. Даже если он что-то пообещал тебе — не верь.
— Ты не знаешь его, — Дун Мэй отвела глаза в сторону.
— Я знаю его лучше тебя, и знаю жизнь. Тебе пришла пора выходить замуж, и я нашел тебе хорошего мужа. Он добрый человек и никогда не причинит тебе боли.
— Я выйду только за Гаофэна.
Отец покачал головой.
— Нет, я запрещаю тебе! Ради твоего же блага. Через пять дней приедет тот, кто станет твоим мужем.
Дун Мэй ничего не ответила. Внутри нее роилось черное облако горечи и обиды. Девушка не могла выплеснуть ее на отца, которого любила, потому заперлась в своей комнате. Она не могла даже плакать, ведь источником чувств была злость - за несправедливую судьбу, за какого-то неизвестного жениха, за отнятого Гаофэна. Злость кипела под пальцами, и они по привычке нашли струны. Гуцинь не хотел рождать мелодии, не соглашаясь с беспокойством души девушки, но Дун Мэй продолжала его терзать. Она играла на нем неистово, желая музыкой уничтожить весь мир, и в какой-то миг струны и мосты подчинились ей, и мелодия стала набирать силу — недобрую и разрушительную. Сердце Дун Мэй истекало кровью, и она смешивалась с кровью музыки, заставляя гуцинь стать таким же, как Дун Мэй.
Пять дней она играла, и гуцинь не снимал груз с плеч, а наоборот, прибавлял камней. Она избивала себя музыкой, вновь и вновь переживала боль, которая теперь стала еще больше.
Прошел год с последней встречи с Гаофэном. Дун Мэй стала чужой женой и даже почти смирилась с этим. Сначала она хотела заставить мужа вернуть ее обратно родителям, но он и вправду был добрым человеком, и Дун Мэй перестала изводить его.
Однажды она увидела Гаофэна на улице. За год он возмужал и стал еще красивей. Он узнал ее, шутливо приподнял шляпу и не придержал шага. Белый костюм сверкал на солнце, и она еще долго стояла на месте, ослепленная встречей. Все, что она сумела запереть внутри, вырвалось наружу с новой силой. Она стала спрашивать, почему Гаофэн здесь, и ей назвали заветный адрес. Дун Мэй ушла искать дом Гаофэна. Город слышал ее шаги от одного края до другого. Но Дун Мэй узнала, что разыскиваемая старая улица когда-то тянулась до ее собственного дома. Стены Гаофэна она сможет видеть всего лишь выйдя за калитку. Он недавно переехал сюда, чтобы начать новое дело. Дун Мэй стала часто видеть Гаофэна, и дурное желание появилось у нее — соблазнить его во что бы то ни стало. Она стала прихорашиваться и частенько гулять по кварталу, надеясь его увидеть. У нее получалось, и Гаофэн даже несколько раз заговаривал с ней и одаривал теплым взглядом, но ничего более. Он держался в стороне от той, которую уже бросил. Дун Мэй не оставляла попыток. Жизнь обновилась, как обновляются каждый год цветы.
На улице стало очень шумно, и Дун Мэй с мужем вышла поглядеть, что такое. Толпа наряженных людей несла свадебный паланкин и выкрикивала пожелания благополучия. Дун Мэй вспомнила, как и ее несли так, безутешную и безрадостную, и ей захотелось увидеть лицо невесты. Ей захотелось, чтобы та тоже была несчастна. Но лицо невесты озаряла улыбка победительницы, она смеялась и торжествовала. Дун Мэй решила пройтись с процессией, чтобы увидеть и жениха, и каково было удивление, когда повозку остановили у дома Гаофэна. Он вышел вперед, увитый цветами и лентами, и стал прорываться к паланкину. Дружки сдирали с него украшения и силились не пропустить жениха, но он всех растолкал и подал руку невесте. Дун Мэй видела, с какой нежностью они смотрели друг на друга, и это поразило ее. Она сбежала домой, судорожно стала искать гуцинь среди позаброшенных вещей из отчего дома, рывками развернула окутавшую его ткань и замерла над ним, тяжело дыша. Гуцинь напомнил о всех встречах с Гаофэном, всех обещаниях, всех несбывшихся надеждах.
— Лучше бы ты никогда не лгал мне! — прошептала Дун Мэй, и голос был низок и исполнен ненависти. — Лучше бы тебя никогда не было!
И она заиграла. В комнате стало темнее, и переборы струн делали сумрак еще тяжелей. Мелодия вилась, как ядовитый плющ, отравляя воздух, но позволяя Дун Мэй дышать. Она была готова умереть, а музыка поддержала пламя жизни. Оно было черно, и начинало плясать только тогда, когда она касалась струн. Дун Мэй стала тенью себя, что набирала силу лишь вместе с темными аккордами гуцинь. Она прожила долго, не заметив ни смерти мужа, ни смерти Гаофэна, и никто не знал ее тайны.
Похищенная весна
Тао с восторгом глядела на инструмент.
— Моя прабабушка хорошо играла?
— Дед говорил, что очень. Только ему не нравилась ее игра. Она была слишком тяжелой и после болела голова. Но он просто не любил шума, так что, думаю, это совсем не из-за музыки.
— Такой красивый гуцинь!
— Надо бы струны заменить.
— Нет же, эти по-прежнему хорошо звучат.
— Я бы поменяла. И познакомилась бы получше, и сделала чуть больше своим. Слишком старый он...
— Это надо уважать.
Тао прижалась к нему, и от тепла ее кожи разогрелось дерево корпуса. Инструмент жадно впитывал ее жизнь, но Тао даже обрадовалась этому — она ему понравилась.
Тао была так взволнована появлением нового гуцинь, что долго не решалась начать на играть. Когда же ее разум очистился, она долго просидела перед струнами, пытаясь понять, какой у него характер. Гуцинь показался мрачным, но мрачным было и то время, в которое жила прабабушка Дун Мэй. Наконец Тао решилась, и тонкие пальцы извлекли первые звуки. Они были чарующими. Каждая струна словно имела свою историю и хотела поведать ее Тао. И она позволила гуцинь вести руки, и с восторгом слушала этот рассказ о былом, сохраненный деревом и шелком. Потом она попробовала сыграть «Речные ивы», но инструменту не понравилось — подушечки пальцев стали срываться со струн, да и сам инструмент потерял свой прекрасный голос, больше скрежеща, чем звуча. Тао в растерянности попробовала сыграть еще несколько знакомых мелодий, но лишь еще больше расстроилась. Хотела отложить на время, но оставалась еще одна мелодия, которая никак не получалась на ее первом гуцинь. Ради нее она просила новый. Первые аккорды удались хорошо, и музыка потекла, захватывая все ее существо. Гуцинь словно одобрил печаль этой песни, слова которой принадлежали женщине, расставшейся с возлюбленным и ставшей от горя ведьмой. Ее распевали актеры уличного театра, а то, что поют они, потом поет весь город. Тао много раз смотрела, как движутся руки старика, аккомпанирующего представлению, как печально лицо, когда он начинает играть, как грозно сдвигаются брови, когда актеры надевают маски демонов, показывая превращение бедной женщины. Он проживал эту придуманную кем-то историю, как свою настоящую жизнь, сливался с музыкой, и Тао никак не могла увидеть конец игры и запомнить аккорды. Она забывалась в искренности старого музыканта и, когда наваждение проходило, толпа уже бросала актерам деньги. Она много раз пыталась подобрать окончание по памяти или придумать его, но все было не то. Тогда Тао поняла — ее гуцинь не может сыграть это. Он был похож на нее — светлое дерево, белые струны, высокий и чистый звук. Ее гуцинь был создан для весны и легкого настроения, он успокаивал и развеивал дурные мысли. Когда ее мать дарила его, она сказала:
— Если повезет, ваши имена будут совпадать.
Так и вышло, и весеннее имя Тао носила и она, и ее звучащий друг.
Их семья любила музыку. Играли и мать, и отец, и оба брата, и она сама. Старший брат как-то сказал ей, что стоит поиграть на множестве инструментов, чтобы понять, какую музыку они позволят играть в совершенстве. Музыка складывается не только из души человека, но и души инструмента, и подружиться со многими гуцинь все равно, что понять много людей и себя самого. Тогда Тао и сказала матери, что хотела бы поиграть на другом инструменте. Та вспомнила про прабабушкином гуцинь и отыскала его в самом углу кладовки, удивляясь, что ей никогда в голову не приходило самой на нем поиграть — что-то удерживало. Так у Тао появился второй звучащий друг. Она очень хотела, чтобы гуцинь стал таким.
— Ты бледна в последнее время. Хорошо себя чувствуешь? — мать поставила на стол чай, и он пах травами. Значит, даже если ничего не болит, лечение началось.
— Устаю быстро.
— Спишь хорошо?
— Мне снится много вещей.
— Кошмары?
— Нет, удивительные яркие сны. Как будто много жизней проживаешь. Только утром как и не спала вовсе.
— Нужен доктор...
Доктор лишь сказал, что Тао переутомилась, но никто не мог понять, почему вдруг. Тао же не могла никому объяснить: что-то изменилось в жизни с новым гуцинь. Играть на нем было сладко. Тяжелые и грустные мелодии заставляли сердце ныть, а образы в голове оживать так ярко, что тихая Тао словно и вправду узнавала много жизней. Совсем как тот старый музыкант или актеры. Она никогда раньше не испытывала таких сильных чувств, и ей нравилось быть то брошенной, то получившей призрачную надежду, то обманутой, то мстительной, то отчаявшейся. Тысячи масок дарила игра на гуцинь Дунь Мэй, и она уже и не думала браться за свой первый инструмент. Но ее слабость росла изо дня в день, и Тао сама начала беспокоиться, что же происходит. Она вспомнила вдруг, как наполняла силой игра гуцинь Тао, и подумала, что музыка может излечить. Светлые чувства ее гуцинь и вправду помогли Тао лучше уснуть и отогнали красивые, но беспокойные сны. И она вновь стала проводить с ним больше времени, забросив гуцинь Дун Мэй.
Весенние ночи порой слишком душны, и спящему приходится нелегко. Тао долго ворочалась, пока не сбросила влажное покрывало, и наконец смогла уснуть... Но сквозь сон стало мерещиться, что гуцинь играет сам по себе. Он играет что-то тихое — и злое. Будто обида женщины, которой предпочли другую. Тао стало страшно и она хотела очнуться, но это никак не получалось — веки слиплись, а тело не слушалось. Но вдруг она услышала громкий треск и подскочила на месте — что это? Дрожа, она подошла к своим инструментам, что лежали на столе совсем рядом. На гуцинь Тао зияла трещина. Тао не поверила своим глазам, провела рукой по ее краю и порезалась, и теперь казалось, что ее родной инструмент истекает кровью. Она расплакалась над ним, и на этот плач пришла мать.
— Все хорошо, дочка, все хорошо. Это твой гуцинь взял болезнь на себя, и теперь ты обязательно выздоровеешь.
Она и сама хотела в это верить, потому что было поверье, что сломанный инструмент может быть предвестником смерти музыканта. Но кто же верит в такие страшные предрассудки, особенно когда они начинают сбываться?
Тао становилось все хуже. Она таяла на глазах, и никто не мог найти причину. Она все же перестала играть на гуцинь. Очень хотелось, тянуло вновь заполнить воздух чудесными аккордами, но не хватало сил закончить ни одной мелодии. К концу весны она перестала подниматься с постели, и врачи сказали семье, что надежды нет. Тао поняла это по их глазам. Когда смерть неизбежна, веки увлажняются и брови ломаются в узоре душевной боли. Ее семье было больно, и она даже стала мечтать, чтобы умереть поскорее и не изводить их.Умершего проще забыть, чем больного. Так она отказалась от своей жизни, и нечто рядом с ней только и ждало этого решения. Гуцинь? Тао подумала, что он теплее ее тела сейчас, будто забрал всю жизненную силу и пообещал сохранить. Вдруг Тао поняла, что вот-вот и вправду умрет. Она попросила мать сыграть, но не сказала, что на прощание. Та начала играть, и боль потери закружилась по комнате от звучания струн. Когда же над музыкой возобладала тишина, не было слышно дыхания Тао. Но если бы кто-то внимательный и бесчувственный прислушался, он бы услышал дыхание гуцинь.
Померкший свет
Хозяину магазина нравились старые вещи. Он считал, что в них живет душа, и они подобны прекрасным людям. Именно поэтому, увидев старый гуцинь у старьевщика, он тут же купил его, поддавшись обычном страху, что уведут из-под носа. Он всегда торопился с покупками вещей, и потому его дела иногда катились с горы вниз. Тем не менее, ему хватало на большой дом и пополнение коллекции. Он расставлял все вещи в пределах одной комнаты, считая, что дух времен тогда более насыщен. Постепенно ему захотелось большего, и он стал зазывать актеров на небольшую сцену, заставляя их играть старинные пьесы и приговаривая, что зрители их — предметы былых эпох. Приглашал он и музыкантов, потому что имел немало музыкальных редкостей, но сам был обделен талантом к звуку. Когда у него появлялся новый инструмент, он начинал искать по городу того, кто смог бы с ним обращаться и был бы достоин играть среди армии свидетелей истории. Ему предложили троих, но все они показались хозяину лавки натурами грубыми и неприветливыми. На самом деле, ему не хотелось много платить. Его зоркий глаз заприметил парня, который настраивал гуцинь. Видимо, он был учеником мастера. Хозяину лавки понравилось лицо, напомнившее лицо божества грома с одного из его свитков. Музыка и гром? Отличное сочетание! И он заманил бедного, а потому всегда голодного Гуанмина сначала на ужин, а потом и на работу.
Гуанмину не понравился хозяин лавки — спесивый и с причудами. Но дома хворала мать, нужны были лекарства и сытная пища. Из-за этого он забросил занятия музыкой, заставляя пальцы грубеть на разгрузке товаров. Иногда он приходил к мастеру и просил хотя бы немного поиграть. Случайны ли встречи? Именно тогда его и увидел хозяин лавки.
Голодному не понять сытого. Зачем покупать так много красивых, но бесполезных предметов, а не пускать деньги в дело? Но для Гуанмина это не касалось музыки: музыка нужна каждому, музыка делает людей лучше, а душу чище.
Хозяин лавки зажег множество свечей, и Гуанмин даже почувствовал себя неловко — такое представление. Но запах благовоний расслаблял, и он опробовал струны. Звучание старого гуцинь было интересным. Такой не был бы легок для новичка. Но Гуанмин когда-то жил музыкой, и потому принял вызов. Он начал играть старую мелодию, которую мог знать и первый хозяин гуцинь. С инструментом было сложно сладить —у стариков много тонкостей припрятано в рукаве. То, что мог сыграть этот инструмент, не смог бы никогда сыграть другой, и изучить это за один вечер — возможно ли? Гуанмин знал, где он фальшивит и проигрывает гуцинь, но хозяин лавки восторженно аплодировал, говоря, что никогда не слышал столь совершенной музыки. Льстил себе? Не чувствовал подвоха? Мастер бы отругал Гуанмина сначала за ошибки, а потом за то, что он решил импровизировать. Гуанмин считал: если хочешь понять инструмент — пробуй его так, как не написано ни в одной книге, выжми из него все спрятанные комбинации, узнай все его тайны... Этот гуцинь хотел рассказать много, но тут Гуанмину вдруг стало не по себе — он сам раскрывался перед инструментом, и тот был жаден. Инструменты почти всегда хотят, чтобы на них играли. Все вещи хотят быть использованными, и долгая жизнь без музыки портит струны и ломает корпуса. Берешь такой инструмент — и он вырывается из сна, радуется и заражает тебя этой радостью. Но сейчас все было иначе. Гуцинь жаждал заполучить Гуанмина. Гуанмин даже усомнился — он настраивает инструмент или инструмент настраивает его? Он перестал играть. Хозяин хотел продолжения, но Гуанмин сказал ему, что музыку надо вкушать понемногу, чтобы уловить все ее тонкости. Такой ответ понравился хозяину лавки. Деньги перешли в карман Гуанмина, но он не знал, хотел ли он прийти получить их снова за такую странную работу. Может, хозяин лавки специально подсунул ему недобрый инструмент или подмешал что-то в пищу или благовония, из-за чего Гуанмину стало мерещиться? Но он не сильно верил в ум хозяина, и то, что источник его беспокойства — предмет, — пугало еще больше.
Гуанмин пришел вновь. Он по-прежнему нуждался в деньгах, и ему стало интересно, сможет ли он одолеть этот гуцинь. Хозяин попросил его сыграть для ваз, и Гуанмин пожал плечами — хоть для стен и крыс, лишь бы платили. Он начал играть свою собственную мелодию, зная, что хозяин лавки не отличит ее от классики. Она была незатейлива, но приводила слушателя от зимней меланхолии к весенней радости. Когда аккорды попытались передать радость таяния снега, гуцинь запротестовал и стал ломать игру. Гуанмин никогда такого не видел — пальцы против воли стали находить другие струны и зажимать неведомые ему аккорды. Они были интересны, но то, что Гуанмин не мог управлять собой, разозлило его. Он собрал волю в кулак и снова попытался стать королем инструмента. Ненадолго это удалось, а потом Гуанмину сделалось дурно. Голова пошла кругом и в глазах померкло. Он подумал, что упал в обморок и видит странные видения. Свое прошлое. Девушку, которая оставила его. Друга, который предал его. Несправедливость, заставившая его работать, а не совершенствоваться в музыке. Гуцинь видел его насквозь и бил по больному. Гуанмин пытался вырваться из нового переживания старых ран, но не мог. Когда же он пришел в себя, то вновь увидел струны и мосты, и свои пальцы, которые завершали мелодию. Мелодию гуцинь, а не Гуанмина. Хозяин лавки сидел с открытым ртом, а на глазах его были слезы.
— Я никогда не слышал ничего подобного. Я заплачу тебе сегодня вдвое больше, и каждый раз, когда ты будешь играть так, буду приплачивать еще. Я думал, мое сердце разорвется, так много чувств нахлынуло...
Это польстило бы Гуанмину, если бы музыка была его. Страх перед инструментом возрос, но тяжесть денег заставила разум подавить боязнь.
И каждый раз он проигрывал гуцинь. Стиль ломался, как лед на реке, резал осколками слух Гуанмина, а потом инструмент принимался за его душу. Он находил в ней столь много боли, что Гуанмин не мог понять, как он жил до сих пор. Почему забыл все эти случаи, в которых судьба посмеялась, лишила лучшего, выбрала других? Открывшись тяжелой музыке гуцинь, он переживал все множество раз, и ему даже стало казаться, что это уже чужое прошлое, ставшее его собственным. Гуанмин много раз хотел бросить, но матери неожиданно стало хуже, и он уже не мог отказаться от этой работы. Хозяин же стал после каждого вечера пить с ним, желая стать ближе «настоящему человеку искусства». Гуанмин никогда не был приверженцем алкоголя, но теперь груз, легший ему на плечи, стал неподъёмен, и он забывался за стаканом. А потом он подумал — пусть инструмент делает, что хочет! И стало легче. Он садился за гуцинь, и тот захватывал власть, а Гуанмин смотрел бредовые воспоминания как фильм. Он стал тенью себя самого, и это не тревожило его, пока...
В тусклом свете лампы лицо матери казалось не таким уж больным. Каждый ее хриплый выдох резал Гуанмина по живому. Он держал ее за руку, звал и просил продержаться до доктора. Он знал, что тот уже не поможет, и не мог остановить слез. Вот его дорогая матушка открыла глаза, и в них была ясность. Она посмотрела на Гуанмина и отчетлива произнесла:
— Где мой сын? Ты похож на него, но ты не он. Где мой сын?
И, не найдя его, она не удержалась на этом свете.
Гуанмин сидел в тишине, которую нарушил звук дальнего грома. Гуцинь похитил его душу, и даже родная мать не узнала сына. Решение пришло внезапно, как молния. Он побежал к дому хозяина лавки, желая одного — разбить проклятый гуцинь и освободиться от плена. Он бежал, что было сил, и не заметил, как слева засияли фары. Удар — и Гуанмин лежал, глядя в беспросветное темное небо глазами, которые больше не мог закрыть. И в последний миг своей жизни он простил гуцинь, который пел о тех же страданиях, что выпали ему самому. Они были так похожи — Гуанмин и музыка из старых времен.
Стена огня
— Мастер Хоянь, вот он, — запыхавшийся ученик грохнул о стол тяжелым продолговатым ящиком.
— Аккуратнее!
Мастер выгнал ученика и сам стал открывать железный замок. Он не сразу поддался, пришлось даже использовать лом как рычаг. Наконец крышка была снята, многочисленные слои ткани убраны, а гуцинь извлечен на белый свет.
— Сколько же на тебе не играли?..
Хоянь потеребил пальцами струны, и они оторвались, порушив ряд мостов. Как будто клок седых волос кинули. Хоянь скоро натянул новые струны. Ему хотелось знать, стоит ли гуцинь того, что о нем говорили. Злой характер? Хоянь умел усмирять непокорных, будь то музыканты, ученики или инструменты.
Говорили, что руки Хояня меньше всего похожи на руки музыканта — разве смогут большие, кажущиеся неповоротливыми пальцы быть искусными в столь тонком инструменте, как гуцинь. Хоянь был талантлив, и грубая внешность, громкий зычный голос, порывистость и властность не мешали ему занять свое место под солнцем. Будучи тридцати лет от роду, он уже открыл школу, и придирчиво выбирал учеников, понимая, что всех желающих обучить не сможет. Если он брал, то ученик мог быть уверенным — здесь обретет опору для искусства и найдет свой стиль, пусть для этого и придется выслушивать слишком громкие крики и постоянные придирки мастера Хоянь.
— Учитель, почему вы хотите получить этот гуцинь?
— Беспокоишься, что он и меня погубит, как своих прежних владельцев?
— Конечно. С этим не шутят.
— Я всегда не прочь пошутить и поспорить. Существование этого гуцинь — вызов мне. Как мы можем быть вместе под одним небом — мастер и надменный инструмент. Инструменты похожи на жен: одни добры и отзывчивы, другие — капризны и жестокосердны. Но и их нужно возвращать в лоно музыки, потому что инструмент уже рожден. Он есть, и ему нужно играть. Если у человека дурной характер, разве его оставят умирать? Вот и я не хочу бросать хороший инструмент.
— Простите, учитель, я думал, вы хотите сделать это... ради своей славы. Справиться с ним.
— Не без этого! Сколько людей придет послушать того, кто обуздал смертоносный гуцинь!
Мастер Хоянь положил руку на струны — властно.
— Ну, послушаем, что ты мне покажешь.
Он заиграл, внимательно прислушиваясь к оттенкам звуков. Так могли звучать только старые инструменты, но ни один музыкант бы не сказал, что именно в них отлично от новых. Это был неуловимый дух времен, это был возраст инструмента, который только профан назвал бы мертвым. Гуцинь же слушал Хояня и боялся его, потому что человек был ему знакомым. У гуцинь нет глаз, и он мог ловить только звучание чужой души, и эту душу он знал, как когда-то Дун Мэй знала Гаофэна. Огонь, который не захватить, гора, до вершины которой не достать. Память Дун Мэй была смущена встречей, и потому гуцинь робел перед мастером. Но пришла ночь, когда темное сильнее, и душа гуцинь окутала спящего Хояня, надеясь поглотить его. Было нелегко пробиться в его сон, огонь этого человека опалял и слишком ярко сиял, но за светом всегда следует тень, и гуцинь отыскал ее, проскользнул в ее провал. Он поднял воспоминания, которые запечатал внутри себя Хоянь, надеясь извести человека, сломать, ведь иначе бы Хоянь мог сломать сам гуцинь.
Мастер проснулся с тяжелой головой.
— Снилось, что ты мне играешь о моем детстве. Так вот, какое у тебя желание? Но знай, я уже давно забыл все те обиды и смеюсь над ними и над собой! — Хоянь захохотал и извлек пару веселых аккордов из струн гуцинь. — Не на того напал!
Капризными называют инструменты, которые не хотят играть то, что хочет музыкант. На самом деле, они просто не подходят друг другу, в них звучит разная музыка. Но что поделать, если музыкант не может сменить партнера? Хоянь желал соревнования и теперь не собирался отступать. Он понял, какие мелодии хочет извлекать проклятый гуцинь, и решил перевоспитать его. Он много играл на нем, и хоть пальцы не слушались, как если бы он был желторотым новичком, упорством и волей Хоянь добивался своего. Он отдал этим струнам много мелодий, старых и новых, но ни одна из них не походила на ту, что Хоянь слышал во сне — он специально избегал ее. И гуцинь не хотел принимать новой музыки. Вскоре он вообще не захотел играть, но струнам ничего не остается, как звучать, если за них уже потянули.
Хоянь позвал своего близкого друга послушать игру на «том самом гуцинь». Друг пришел и сел напротив мастера единственным слушателем. Мастер Хоянь засучил рукава и с лукавой улыбкой заиграл «Ниспадающую воду». Окончил, и похлопал гуцинь по боку, мол, хорошо постарался. Но все это было фарсом.
— Никогда не встречал такого, — задумчиво произнес друг. — Ты играл совершенно, ни одной ошибки, но в музыке совсем нет той красоты, которая была раньше. Ты играешь, а гуцинь молчит. Может, это и сводило владельцев с ума?
— Нет, раньше он был более чем живым. И неприятным. Но я оказался ему не по зубам, и он стал играть так. Замкнулся в себе. Хочешь, подарю?
— Нет-нет! Пусть лучше остается молчаливым, чем проклятым.
— Я наконец соглашусь с этим. Но у меня не хватает сил его разломать, все же — старинная работа и долгая история.
— А ты отдай его в музей. Будет себе лежать под стеклом, а люди будут читать его историю с бумажки.
— Отличная идея. Так и поступлю.
Музыка ветра
Гул отдаляющихся самолетов. Гарь, мешающаяся с запахом свежего снега. Людской мир охвачен войной, мир природы не замечает этого, и все так же приходят весна, лето, осень и зима. В такой день хорошо бы погреться у друзей и послушать теплую музыку эрху, но твой друг мог погибнуть в бомбежке, а мог уйти к предкам и ты, забывая все звуки живого мира.
Фэн Тянь погиб... когда-то. Это была другая война, и тогда люди еще не придумали железных птиц и тяжелых бомб, но так же царствовал огонь и обнажались ребра зданий.
Он стоял у развалин музея искусств, которые нужны людям меньше, чем еда, кровь и чувство безопасности, а потому, пока по небу разносился гул, здесь было пустынно. Многие предметы уже разворовали, в надежде обменять их на мешочек риса или хорошо продать потом. Но этот предмет никто не взял, потому что Фэн Тянь заколдовал его. По правде, он только и ждал, когда что-то случится с музеем. Он не мог переступить его порог раньше, потому что ради красоты у входа поставили двух каменных львов-стражей, верно охранявших свой новый дом. Он много раз пытался проникнуть внутрь, но священные звери рычали на него, зная, что он пришел красть. Гуцинь, съевший не одну душу людей и обретший удивительную силу. Именно такой инструмент был нужен Фэн Тяню, ведь он погиб, а созданный им гуцинь продолжал жить и передаваться из поколения в поколение. Если бы он был сломан вместе с телом Фэн Тяня, они бы возродились духами шэнь вместе и смогли бы продолжить свой путь. Но гуцинь остался на земле, запертый в корпусе, и Фэн Тянь не мог уйти без него. Дух долго искал пропажу, но в одиночку был так слаб, что едва слышал музыку сквозь шум людской суеты. Тогда он ушел к Горе и вымолил у ее хранителя обучиться, стать сильнее. Сколько лет прошло? Он не узнал мира, в который вернулся, хотя иногда узнавал души тех, с кем когда-то жил бок о бок.
И он сумел разыскать свой гуцинь. Тот пел от одиночества и боли, и песня его была тропой для Фэн Тяна, обрывавшейся у порога музея. Запертые для духа шэнь врата, за которыми плакал его искалеченный другими душами друг.
Фэн Тянь прошел мимо поверженных стражей. Львиный каменный глаз смотрел на него с упреком, но не имел силы удержать вора. Витрина была осыпана крошевом штукатурки, и Фэн Тянь просто разломал ее, отбрасывая в сторону чудом уцелевшее стекло. Он с опаской коснулся гуцинь — узнает ли? И тот отозвался — плачем и злостью музыки. Фэн Тянь опешил. Откуда столько ненависти в инструменте? И он увидел, что на корпусе того появились теневые узоры — хоровод людей, которые вплетали в музыку свои несчастья. Фэн Тянь ухватился за узор, как за змею, и выдернул тень из гуцинь. Тень забилась на солнце, страдая от света, зашипела, уходя в небытие. Дурное растворяется, если ему не за что держаться.
Гуцинь стал творить песню благодарности и радости. Он был освобожден от болезни, мучившей его.
— Ты натворил много дурных дел. Теперь нам придется долго их искупать.
Фэн Тянь взял гуцинь в руки и зашагал наверх. Гуцинь же, что остался на земле, рассыпался в щепки.